Глядя на неё, он думал, что вот сейчас начнется то замирание сердца, которое он испытывал когда-то, издали следя взглядом за Аллой. Никакого замирания не было, сердце билось спокойно и ровно. Почему же раньше его бросало в жар, если она обращалась к нему? Потому что тогда она была тоненькая, а сейчас толстая? Какие мы всё-таки в детстве дураки. Не понимаем даже того, что видим. Она ведь и тогда была заносчивая и очень довольная собой девочка. И занята только собой. Но он тогда этого не понимал. Смотрел и смотрел на неё, как на икону, и все в ней казалось хорошим. Даже прекрасным. Он не видел её три года. И время начисто стерло давние волнения. Три года. Совсем другой мир, другая жизнь...

Может, так будет и с Наташей? Пройдет время, и он будет думать о ней совсем иначе? Нет! С Наташей – навсегда. С Наташей пришла любовь. Большая и настоящая. Та самая, ради которой совершают подвиги и делают преступления, о которой написано столько книг... Любовь, которая не умирает. Умирают люди, но не любовь. Тысячи лет назад жили люди, целые народы, которых теперь даже вовсе нет на земле. И у них была любовь. Была и есть. Всегда и всюду. И сейчас, может, тысячи, сотни тысяч людей вот так же, как он, сидят и ждут, что придет она...

И у всех это одинаково? Как было тысячу лет назад и будет тысячу лет спустя? И все говорят одно и то же, делают то же самое? И то, что происходит у Мишки Горева, к которому приходит Клавка, и ребята говорят вещи, от которых Клавка краснеет так, будто сейчас сгорит, а Мишка глупо и самодовольно ухмыляется, – это тоже любовь? Или то, на что намекает Витька, рассказывая о какой-то Нюське, тоже любовь? Тогда она была и у толстой, как афишная тумба, тети Лиды и злобного жулика дяди Троши? И у него будет так же и то же самое, что у них?

Нет! Совсем не то и не так, совсем иначе! А почему? Что он, такой особенный?.. Нет, он не особенный – обыкновенный. Но у него всё будет иначе. Не было, нет и не будет одинаково ни у кого. Это не может быть одинаково. Говорят, в мире нет двух одинаковых людей. Значит, не может быть и одинаковой любви. Любовь – это только слово, которым называют то, что бывает у людей. Но у всех и у каждого это бывает иначе, по-своему. И у него будет совсем иначе... Вот только трудно всё это сказать, назвать словами. Он читал порядочно книг и знает все слова, какие говорят о любви. Но эти слова не годятся. Они глухо брякают, как черепки. Они мёртвые. Потому что они – чужие. Чужими словами нельзя передать и объяснить своё. А какие же его? Где взять свои слова, чтобы объяснить Наташе всё? Он не может их найти. И потому молчит. То есть говорит будничное о будничном и молчит о главном. Но больше молчать нельзя. Наташа уезжает. Он должен сказать, и всё. Как скажет, так и скажет, а там пусть что будет, то и будет. Она поймёт. Всё поймёт.

...Вот стучат её каблучки. Её ещё не видно, но он знает, что это её каблучки. Спешит. Она всегда спешит. Она не бывает вялой и равнодушной. Просто не умеет. Как струна – тронь, и она зазвенит... Нет, не только если тронуть. Она сама отзывается на всё.

– Опоздала?

– Не знаю. Нет... Всё равно ты уже была тут. И мы разговаривали.

Наташа улыбнулась.

– О чём?

«Сказать? Вот сейчас взять и сказать всё... Как я её люблю, какая она совсем ни на кого не похожая. И как я её люблю... люблю...»

– Почему ты так смотришь? Что-нибудь случилось? Или тебе не нравится платье?

– Нет. Платье нормальное.

«Платье нормальное. Это ты ненормальный. Ты просто трусишь. Проходишь и промолчишь весь вечер, потом опять будешь кусать кулаки...»

Наташа была печально-ласкова. Это не было направлено на Алексея или на что-нибудь определенное. До отъезда оставалось три дня. На четвертый она сядет в поезд и уедет отсюда навсегда. То есть не совсем навсегда – будет приезжать на каникулы, потом, со временем, в отпуск. Но она уже будет другая, и здесь всё станет другим. Может, здесь всё и останется таким же, но она-то переменится, и ей будет казаться, что переменилось всё и здесь. И сейчас, прощаясь, она смотрела на всё с ласковой грустью и неясным ощущением вины – она уезжала, а все оставалось. Но ведь она не виновата: должна же она учиться дальше, потом работать и вообще жить... С этим ничего не поделаешь, так устроена жизнь. Рано или поздно приходит время и нужно уходить, уезжать и оставлять то, с чем сжился, сроднился, что дорого и на всю жизнь незабываемо, но не может и не должно удерживать человека на одном месте.

Вот пришла и её пора прощаться с детством и отрочеством. Ей не на что жаловаться – они были радостными. Правда, не было отца. Он погиб в самом начале войны, и Наташа его почти не помнит. А мама всегда была с ней, они ни разу не разлучались. Теперь мама останется одна. Она бодрится, делает вид, что ничего особенного, а сама волнуется, переживает... Ничего, пять лет – это ведь такой короткий срок! А потом Наташа кончит, устроится, заберет маму к себе, и они уже никогда не расстанутся...

Как бы хорошо всё забрать с собой, чтобы ни с чем не разлучаться, чтобы не было этой жалостливой печали... Глупости какие приходят в голову! Что забрать? Дома, улицы, знакомых, воздух, море?.. Надо только обойти всё-всё, побывать всюду, на всё посмотреть и запомнить навсегда, какое оно есть...

Ноги уже просто не ходят... Где только сегодня не были! Всюду, где гуляла Наташа, уже став девушкой, или бегала, когда была голенастой девчонкой. Обошли чуть не все улицы, и сквер, и сад. Особенно сад. Заглянули во все закоулки. Наташа посидела или хоть мимоходом прикоснулась ко всем скамейкам, на которых сидела когда-то. Каждый раз, когда они гуляли с Алешей вдвоем, где бы они ни были, под конец оба, не сговариваясь, поворачивали и шли к морю. И только потом уже он провожал её к дому.

– Пойдем к морю, – сказала Наташа. – Надо же мне прощаться, а то три дня всего осталось...

Ссутулившиеся фанерные «грибки» сторожили мутно белеющий на песке бумажный сор.

Наташа порылась в сумочке.

– У тебя мелочь есть? Ну хоть десять копеек...

Алексей извлек из кармана всё, что было.

– Нет, медяки не годятся. Это, знаешь, есть такое поверье: если бросишь в море серебряную монету – обязательно вернешься к нему...

– Они все равно не серебряные – никелевые.

– Считается, как серебряные.

– На вот рубль или трешку. Сильнее подействует.

– Никак не подействует! И нечего смеяться. Сама знаю, что суеверие. А всё-таки...

– Что – всё-таки? Их же дочиста мальчишки выбирают. Курортники нашвыряют, а ребята подбирают. Я сам нырял, когда в детдоме был.

– Ну и пускай подбирают. Это же после...

Вот и Алеша остаётся... А она так к нему привязалась. Почти, можно сказать, полюбила... Ну, это глупости, конечно! Но он – хороший. Не навязывается никогда, не пристает с глупостями, как другие... И с ним ей всегда хорошо. Он, правда, молчаливый. Ну и уж лучше, чем как другие, без конца говорят, говорят, тужатся острить, форсят, задаются... А он, что называется, верный человек. Вот ходит с ней, куда бы она ни пошла. И устал, наверно, он же целый день работал, а скажи она...

– Пойдем? – предложила Наташа, протянув руку к лунной дорожке, дробящейся у берега в серебряные осколки.

– Пошли, – сказал Алексей и приподнялся.

– Сиди! – засмеялась Наташа. – Почему ты такой?

– Какой?

– Ты будешь сейчас бодаться?

С детских лет у Алексея сохранилась привычка в минуты волнения и задумчивости смотреть бычком, исподлобья.

– Я вспомнил. Мы ведь с тобой здесь в первый раз встретились... Помнишь? Когда были ещё маленькими. Ты тогда мерила осадки, а Витька тебя дразнил, и ты его чуть не стукнула.

– И правда! – вскочила Наташа.

Они сидели на обрыве берега возле детской водной станции. Калитка была заперта, за низкой оградой ни души. Они перелезли через ограду, подошли к домику. Он показался теперь маленьким, значительно меньшим, чем был тогда. Песок, как и тогда, перепахан босыми пятками будущих моряков. Уже чужими, не их пятками... В отдалении покачивался на якоре «Моряк», черные смоленые борта его мяли, утаптывали лунную дорожку.